Неточные совпадения
Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками пересекают их черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные деревянные
крыши, и нигде ни души — все
спит.
Почти весь день лениво
падал снег, и теперь тумбы, фонари,
крыши были покрыты пуховыми чепцами. В воздухе стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет только в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал...
Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с
крыши не
падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять.
Иногда казалось, что ходят по железной
крыше, иногда что-то скрипело и
падало, как будто вдруг обрушился забор.
Город Марины тоже встретил его оттепелью, в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с
крыш лениво
падали крупные капли; каждая из них, казалось, хочет
попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел у окна, в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух
падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стал молчаливее, реже
попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на
крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил...
Явилась мысль очень странная и даже обидная: всюду на пути его расставлены знакомые люди, расставлены как бы для того, чтоб следить: куда он идет? Ветер сбросил с
крыши на голову жандарма кучу снега, снег
попал за ворот Клима Ивановича, набился в ботики. Фасад двухэтажного деревянного дома дымился белым дымом, в нем что-то выло, скрипело.
На улице было пустынно и неприятно тихо. Полночь успокоила огромный город. Огни фонарей освещали грязно-желтые клочья облаков. Таял снег, и от него уже исходил запах весенней сырости. Мягко
падали капли с
крыш, напоминая шорох ночных бабочек о стекло окна.
Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали,
падая на
крышу.
Ветер сдувал снег с
крыш,
падал на дорогу, кружился, вздымая прозрачные белые вихри, под ногами людей и лошадей, и снова взлетал на
крыши.
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили
крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это
упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Клим посмотрел в окно. С неба отклеивались серенькие клочья облаков и
падали за
крыши, за деревья.
Оформилась она не скоро, в один из ненастных дней не очень ласкового лета. Клим лежал на постели, кутаясь в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким
крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы, в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер. В трех местах с потолка на пол равномерно
падали тяжелые капли воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.
По его словам, такой же тайфун был в 1895 году. Наводнение застало его на реке Даубихе, около урочища Анучино. Тогда на маленькой лодочке он спас заведующего почтово-телеграфной конторой, двух солдаток с детьми и четырех китайцев. Два дня и две ночи он разъезжал на оморочке и снимал людей с
крыш домов и с деревьев. Сделав это доброе дело, Дерсу ушел из Анучина, не дожидаясь полного
спада воды. Его потом хотели наградить, но никак не могли разыскать в тайге.
Внутри фанзы, по обе стороны двери, находятся низенькие печки, сложенные из камня с вмазанными в них железными котлами. Дымовые ходы от этих печей идут вдоль стен под канами и согревают их. Каны сложены из плитнякового камня и служат для спанья. Они шириной около 2 м и покрыты соломенными циновками. Ходы выведены наружу в длинную трубу, тоже сложенную из камня, которая стоит немного в стороне от фанзы и не превышает конька
крыши.
Спят китайцы всегда голыми, головой внутрь фанзы и ногами к стене.
По пути нам попалась юрта, сложенная из кедрового корья, с двускатной
крышей, приспособленная под фанзу. Утомленные двумя предшествующими ночами, мы стали около нее биваком и, как только поужинали, тотчас легли
спать.
Крыша мастерской уже провалилась; торчали в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеленые, синие, красные вихри, пламя снопами выкидывалось на двор, на людей, толпившихся пред огромным костром, кидая в него снег лопатами. В огне яростно кипели котлы, густым облаком поднимался пар и дым, странные запахи носились по двору, выжимая слезы из глаз; я выбрался из-под крыльца и
попал под ноги бабушке.
…Новая семья, [Семья Н. В. Басаргина.] с которой я теперь под одной
крышей, состоит из добрых людей, но женская половина, как вы можете себе представить, — тоска больше или меньше и служит к убеждению холостяка старого, что в Сибири лучше не жениться. Басаргин доволен своим состоянием. Ночью и после обеда
спит. Следовательно, остается меньше времени для размышления.
Некоторые родники были очень сильны и вырывались из середины горы, другие били и кипели у ее подошвы, некоторые находились на косогорах и были обделаны деревянными срубами с
крышей; в срубы были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по всей колоде переливалась через край,
падая по бокам стеклянною бахромой.
— Так,
упал с
крыши прямо на топор, что в руках у него был, — весь бок себе разрубил!
Шум начал стихать, и дождь хлынул ровной полосой, как из открытой души, но потом все стихло, и редкие капли дождя
падали на мокрую листву деревьев, на размякший песок дорожек и на осклизнувшую
крышу с таким звуком, точно кто бросал дробь в воду горстями.
Оставшись одна, она подошла к окну и встала перед ним, глядя на улицу. За окном было холодно и мутно. Играл ветер, сдувая снег с
крыш маленьких сонных домов, бился о стены и что-то торопливо шептал,
падал на землю и гнал вдоль улицы белые облака сухих снежинок…
Мышь пробежала по полу. Что-то сухо и громко треснуло, разорвав неподвижность тишины невидимой молнией звука. И снова стали ясно слышны шорохи и шелесты осеннего дождя на соломе
крыши, они шарили по ней, как чьи-то испуганные тонкие пальцы. И уныло
падали на землю капли воды, отмечая медленный ход осенней ночи…
«Профессор» стоял у изголовья и безучастно качал головой. Штык-юнкер стучал в углу топором, готовя, с помощью нескольких темных личностей, гробик из старых досок, сорванных с
крыши часовни. Лавровский, трезвый и с выражением полного сознания, убирал Марусю собранными им самим осенними цветами. Валек
спал в углу, вздрагивая сквозь сон всем телом, и по временам нервно всхлипывал.
— Дядюшка! — неистово закричал Александр, схватив его за руку, но поздно: комок перелетел через угол соседней
крыши,
упал в канал, на край барки с кирпичами, отскочил и прыгнул в воду.
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и до того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и
попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на
крышу своей хаты и оставит там, не снимая, от зари до зари.
Хаджи-Мурат вспомнил свою мать, когда она, укладывая его
спать с собой рядом, под шубой, на
крыше сакли, пела ему эту песню, и он просил ее показать ему то место на боку, где остался след от раны. Как живую, он видел перед собой свою мать — не такою сморщенной, седой и с решеткой зубов, какою он оставил ее теперь, а молодой, красивой и такой сильной, что она, когда ему было уже лет пять и он был тяжелый, носила его за спиной в корзине через горы к деду.
Маленький тёмный домик, где жила Горюшина, пригласительно высунулся из ряда других домов, покачнувшись вперёд, точно кланяясь и прося о чём-то. Две ставни были сорваны, одна висела косо, а на
крыше, поросшей мхом, торчала выщербленная, с вывалившимися кирпичами, чёрная труба. Убогий вид дома вызвал у Кожемякина скучное чувство, а силы всё более
падали, дышать было трудно, и решение идти к Горюшиной таяло.
— Этого я не могу, когда женщину бьют! Залез на
крышу, за трубой сижу, так меня и трясёт, того и гляди
упаду, руки дрожат, а снизу: «У-у-у! Бей-й!!» Пух летит, ах ты, господи! И я — всё вижу, не хочу, а не могу глаза закрыть, — всё вижу. Голое это женское тело треплют.
По
крыше тяжело стучали ещё редкие тёплые капли;
падая на двор, они отскакивали от горячей земли, а пыль бросалась за ними, глотая их. Туча покрыла двор, стало темно, потом сверкнула молния — вздрогнуло всё, обломанный дом Бубновых подпрыгнул и с оглушающим треском ударился о землю, завизжали дети, бросившись в амбар, и сразу — точно река пролилась с неба — со свистом хлынул густой ливень.
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками
падал снег с
крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в ту ночь.
И, наклонясь над столом, заплакал скупыми, старческими слезами; мелкие, они
падали на бумагу, точно капли с
крыши в середине марта, и буквы рукописи расплывались под ними, окружаясь лиловым тонким узором.
Было боязно видеть, как цепкий человечек зачем-то путешествует по крутой и скользкой
крыше амбара, висит между голых сучьев деревьев, болтая ногами, лезет на забор, утыканный острыми гвоздями,
падает и — ругается...
И плетни, и белевшая на дворах скотина, и
крыши домов, и стройные раины, — всё, казалось,
спало здоровым, тихим, трудовым сном.
Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась
крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось
спать и ровно ничего больше. «Утро вечера мудренее!» — подумал я засыпая.
— Что за
напасть такая! Точно, право,
крыша солгала — на спину обвалялась — не разогнешь никак; инда дух захватило… С чего бы так-то? Кажись, не пуще чтобы отощал; в хлебе недостатка не вижу; ем, примерно, вволю… — говорил Глеб, покрякивая на своей печке, между тем как тетушка Анна подкладывала ему под голову свернутый полушубок.
Над ним вспыхнуло и растет опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лег на серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь город не кажется разрушенным огнем и облитым кровью, — неровные линии
крыш и стен напоминают что-то волшебное, но — недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий город для людей, устал и
спит, разочаровался и, бросив всё, — ушел или потерял веру и — умер.
В тот же день вечером, когда я стоял у дверей сарая, где хранились машины, с
крыши, на голову мне,
упала черепица — по голове ударило не сильно, но другая очень крепко — ребром по плечу, так, что левая рука у меня повисла.
…В дождливые ночи осени на
крыше, под окном, рождались дробные звуки, мешая
спать, будя в сердце тревогу. В одну из таких ночей он услышал злой крик хозяина...
Казалось ему, что в небе извивается многокрылое, гибкое тело страшной, дымно-чёрной птицы с огненным клювом. Наклонив красную, сверкающую голову к земле, Птица жадно рвёт солому огненно-острыми зубами, грызёт дерево. Её дымное тело, играя, вьётся в чёрном небе,
падает на село, ползёт по
крышам изб и снова пышно, легко вздымается кверху, не отрывая от земли пылающей красной головы, всё шире разевая яростный клюв.
И если искал его друг, то находил так быстро и легко, словно не прятался Жегулев, а жил в лучшей городской гостинице на главной улице, и адрес его всюду пропечатан; а недруг ходил вокруг и возле, случалось,
спал под одной
крышей и никого не видел, как околдованный: однажды в Каменке становой целую ночь проспал в одном доме с Жегулевым, только на разных половинах; и Жегулев, смеясь, смотрел на него в окно, но ничего, на свое счастье, не разглядел в стекле: быть бы ему убиту и блюдечка бы не допить.
И вдруг, как далекая сказка, фантастический вымысел, представился ему город, фонари, улицы с двумя рядами домов, газета; как странно
спать, когда над головою
крыша и не слышно ни ветра, ни дождя!
В ту ночь был первый ранний заморозок, и всюду, куда
пал иней, — на огорожу, на доску, забытую среди помертвевшей садовой травы, на
крышу дальнего сарая — лег нежный розовый отсвет, словно сами светились припущенные снегом предметы.
Но не успел кончить — озарилась светом вся ночь, и все яблони в саду наперечет, и все цветы на клумбах, и все мужики, и телеги во дворе, и лошади. Взглянули: с той стороны, за ребром
крыши и трубою, дохнулся к почерневшему небу красный клуб дыма,
пал на землю, колыхнулся выше — уже искорки побежали.
И тихо взвился к небу, как красный стяг, багровый, дымный, косматый, угрюмый огонь, медленно свирепея и наливаясь гневом, покрутился над
крышей, заглянул, перегнувшись, на эту сторону — и дико зашумел, завыл, затрещал, раздирая балки. И много ли прошло минут, — а уж не стало ночи, и далеко под горою появилась целая деревня, большое село с молчаливою церковью; и красным полотнищем
пала дорога с тарахтящими телегами.
Он тоскливо глядел на
крышу университета, где в черной
пасти бесновался невидимый Альфред. Персикову почему-то стало жаль толстяка.
На Александровский вокзал через каждые десять минут приходили поезда, сбитые как
попало из товарных и разноклассных вагонов и даже цистерн, облепленных обезумевшими людьми, и по Тверской-Ямской бежали густой кашей, ехали в автобусах, ехали на
крышах трамваев, давили друг друга и
попадали под колеса.
В тот день, когда я увидел этого ребенка, в Петербурге ждали наводнения; с моря сердито свистал порывистый ветер и носил по улицам целые облака холодных брызг, которыми раздобывался он где-то за углом каждого дома, но где именно он собирал их — над
крышей или за цоколем — это оставалось его секретом, потому что с черного неба не
падало ни одной капли дождя.
Тут сидел Вадим; один, облокотяся на свои колена и поддерживая голову обеими руками; он размышлял; тени рябиновых листьев рисовались на лице его непостоянными арабесками и придавали ему вид таинственный; золотой луч солнца, скользнув мимо соломенной
крыши,
упадал на его коленку, и Вадим, казалось, любовался воздушной пляской пылинок, которые кружились и подымались к солнцу.
—
Упадёт с
крыши, разобьётся. Вон какой он гнилой.